Альберта лиханова последние холода. Комментарии

Подписаться
Вступай в сообщество «shango.ru»!
ВКонтакте:

Альберт ЛИХАНОВ

ПОСЛЕДНИЕ ХОЛОДА

Посвящаю детям минувшей войны, их
лишениям и вовсе не детским страданиям.
Посвящаю нынешним взрослым, кто не
разучился поверять свою жизнь истинами
военного детства. Да светят всегда и не
истают в нашей памяти те высокие
правила и неумирающие примеры, - ведь
взрослые всего лишь бывшие дети.

Вспоминая свои первые классы и милую сердцу учительницу, дорогую Анну
Николаевну, я теперь, когда промчалось столько лет с той счастливой и
горькой поры, могу совершенно определенно сказать: наставница наша любила
отвлекаться.
Бывало, среди урока она вдруг упирала кулачок в остренький свой
подбородок, глаза ее туманились, взор утопал в поднебесье или проносился
сквозь нас, словно за нашими спинами и даже за школьной стеной ей виделось
что-то счастливо-ясное, нам конечно же непонятное, а ей вот зримое; взгляд
ее туманился даже тогда, когда кто-то из нас топтался у доски, крошил мел,
кряхтел, шмыгал носом, вопросительно озирался на класс, как бы ища
спасения, испрашивая соломинку, за которую можно ухватиться, - и вот вдруг
учительница странно затихала, взор ее умягчался, она забывала ответчика у
доски, забывала нас, своих учеников, и тихо, как бы про себя и самой себе,
изрекала какую-нибудь истину, имевшую все же самое к нам прямое отношение.
- Конечно, - говорила она, например, словно укоряя сама себя, - я не
сумею научить вас рисованию или музыке. Но тот, у кого есть Божий дар, -
тут же успокаивала она себя и нас тоже, - этим даром будет разбужен и
никогда больше не уснет.
Или, зарумянившись, она бормотала себе под нос, опять ни к кому не
обращаясь, что-то вроде этого:
- Если кто-то думает, будто можно пропустить всего лишь один раздел
математики, а потом пойти дальше, он жестоко ошибается. В учении нельзя
обманывать самого себя. Учителя, может, и обманешь, а вот себя - ни за
что.
То ли оттого, что слова свои Анна Николаевна ни к кому из нас
конкретно не обращала, то ли оттого, что говорила она сама с собой,
взрослым человеком, а только последний осел не понимает, насколько
интереснее разговоры взрослых о тебе учительских и родительских
нравоучений, то и все это, вместе взятое, действовало на нас, потому что у
Анны Николаевны был полководческий ум, а хороший полководец, как известно,
не возьмет крепость, если станет бить только в лоб, - словом, отвлечения
Анны Николаевны, ее генеральские маневры, задумчивые, в самый неожиданный
миг, размышления оказались, на удивление, самыми главными уроками.
Как учила она нас арифметике, русскому языку, географии, я,
собственно, почти не помню, - потому, видно, что это учение стало моими
знаниями. А вот правила жизни, которые учительница произносила про себя,
остались надолго, если не навек.
Может быть пытаясь внушить нам самоуважение, а может преследуя более
простую, но важную цель - подхлестывая наше старание, Анна Николаевна
время от времени повторяла одну важную, видно, истину.
- Это надо же, - говорила она, - еще какая-то малость - и они получат
свидетельство о начальном образовании.
Действительно, внутри нас раздувались разноцветные воздушные шарики.
Мы поглядывали, довольные, друг на дружку. Надо же, Вовка Крошкин получит
первый в своей жизни документ. И я тоже! И уж конечно отличница Нинка.
Всякий в нашем классе может получить - как это? -
с в и д е т е л ь с т в о об образовании.
В ту пору, когда я учился, начальное образование ценилось. После
четвертого класса выдавали особую бумагу, и можно было на этом завершить
свое учение. Правда, никому из нас это правило не подходило, да и Анна
Николаевна поясняла, что закончить надо хотя бы семилетку, но документ о
начальном образовании все-таки выдавался, и мы, таким образом, становились
вполне грамотными людьми.
- Вы посмотрите, сколько взрослых имеют только начальное
образование! - бормотала Анна Николаевна. - Спросите дома своих матерей,
своих бабушек, кто закончил одну только начальную школу, и хорошенько
подумайте после этого.
Мы думали, спрашивали дома и ахали про себя: еще немного - и мы,
получалось, догоняли многих своих родных. Если не ростом, если не умом,
если не знаниями, так образованием мы приближались к равенству с людьми
любимыми и уважаемыми.
- Надо же, - вздыхала Анна Николаевна, - какой-то год и два месяца! И
они получат образование!
Кому она печалилась? Нам? Себе? Неизвестно. Но что-то было в этих
причитаниях значительное, серьезное, тревожащее...

Сразу после весенних каникул в третьем классе, то есть без года и
двух месяцев начально образованным человеком, я получил талоны на
дополнительное питание.
Шел уже сорок пятый, наши лупили фашистов почем зря, Левитан каждый
вечер объявлял по радио новый салют, и в душе моей ранними утрами, в
начале не растревоженного жизнью дня, перекрещивались, полыхая, две
молнии - предчувствие радости и тревоги за отца. Я весь точно
напружинился, суеверно отводя глаза от такой убийственно-тягостной
возможности потерять отца накануне явного счастья.
Вот в те дни, а точнее, в первый день после весенних каникул, Анна
Николаевна выдала мне талоны на доппитание. После уроков я должен идти в
столовую номер восемь и там пообедать.
Бесплатные талоны на доппитание нам давали по очереди - на всех сразу
не хватало, - и я уже слышал про восьмую столовку.
Да кто ее не знал, в самом-то деле! Угрюмый, протяжный дом этот,
пристрой к бывшему монастырю, походил на животину, которая распласталась,
прижавшись к земле. От тепла, которое пробивалось сквозь незаделанные щели
рам, стекла в восьмой столовой не то что заледенели, а обросли неровной,
бугроватой наледью. Седой челкой над входной дверью навис иней, и, когда я
проходил мимо восьмой столовой, мне всегда казалось, будто там внутри
такой теплый оазис с фикусами, наверное, по краям огромного зала, может,
даже под потолком, как на рынке, живут два или три счастливых воробья,
которым удалось залететь в вентиляционную трубу, и они чирикают себе на
красивых люстрах, а потом, осмелев, садятся на фикусы.
Такой мне представлялась восьмая столовая, пока я только проходил
мимо нее, но еще не бывал внутри. Какое же значение, можно спросить, имеют
теперь эти представления?
Объясню.
Хоть и жили мы в городе тыловом, хоть мама с бабушкой и надсаживались
изо всех сил, не давая мне голодать, чувство несытости навещало по многу
раз в день. Не часто, но все-таки регулярно, перед сном, мама заставляла
меня снимать майку и сводить на спине лопатки. Ухмыляясь, я покорно
исполнял, что она просила, и мама глубоко вздыхала, а то и принималась
всхлипывать, и когда я требовал объяснить такое поведение, она повторяла
мне, что лопатки сходятся, когда человек худ до предела, вот и ребра у
меня все пересчитать можно, и вообще у меня малокровие.
Я смеялся. Никакого у меня нет малокровия, ведь само слово означает,
что при этом должно быть мало крови, а у меня ее хватало. Вот когда я
летом наступил на бутылочное стекло, она хлестала будто из водопроводного
крана. Все это глупости - мамины беспокойства, и если уж говорить о моих
недостатках, то я бы мог признаться, что у меня с ушами что-то не в
порядке - частенько в них слышался какой-то дополнительный, кроме звуков
жизни, легкий звон, правда, голова при этом легчала и вроде бы даже лучше
соображала, но я про это молчал, маме не рассказывал, а то выдумает еще
какую-нибудь одну дурацкую болезнь, например малоушие, ха-ха-ха!
Но это все чепуха на постном масле!
Главное, не покидало меня ощущение несытости. Вроде и наемся вечером,
а глазам все еще что-нибудь вкусненькое видится - колбаска какая-нибудь
толстенькая с кругляшками сала, или, того хуже, тонкий кусочек ветчины со
слезинкой какой-то влажной вкусности, или пирог, от которого пахнет
спелыми яблоками. Ну да не зря поговорка есть про глаза ненасытные. Может,
вообще в глазах какое-то такое нахальство есть - живот сытый, а глаза все
еще чего-то просят.
В общем, вроде и поешь крепенько, час всего пройдет, а уж под
ложечкой сосет - спасу нет. И опять жрать хочется. А когда человеку
хочется есть, голова у него к сочинительству тянется. То какое-нибудь
невиданное блюдо выдумает - в жизни не видал, разве что в кино «Веселые
ребята», например целый поросенок лежит на блюде. Или еще что-нибудь
этакое. И всякие пищевые места, вроде восьмой столовой, тоже человеку
могут воображаться в самом приятном виде.
Еда и тепло, ясно всякому, вещи очень даже совместимые. Поэтому я
воображал фикусы и воробьев. Еще я воображал запах любимой моей
гороховицы.

Однако действительность не подтвердила моих ожиданий.
Дверь, ошпаренная инеем, поддала мне сзади, протолкнула вперед, и я
сразу очутился в конце очереди. Вела эта очередь не к еде, а к окошечку
раздевалки, и в нем, будто кукушка в кухонных часах, появлялась худая
тетка с черными и, мне показалось, опасными глазами. Глаза эти я
заприметил сразу - были они огромными, в пол-лица, и при неверном свете
тусклой электрической лампочки, смешанном с отблесками дневного сияния
сквозь оплывшее льдом оконце, сверкали холодом и злобой.
Столовка эта была устроена специально для всех школ города, поэтому,
ясное дело, очередь тут стояла детская, из мальцов и девчонок, притихших в
незнакомом месте, а оттого сразу вежливых и покорных.
«Здрассь, тетя Груша», - говорила очередь разными голосами - так я
понял, что гардеробщицу зовут именно этим именем, и тоже поздоровался, как
все, вежливо назвав ее тетей Грушей.
Она даже не кивнула, зыркнула блестящим вороньим глазом, кинула на
барьерчик жестяной, скрежетнувший номерок, и я очутился в зале. С моими
представлениями совпали только размер и воробьи. Они сидели не на фикусах,
а на железной перекладине под самым потолком и не щебетали оживленно, как
щебетали их собратья на рынке, неподалеку от навозных катышей, а были
молчаливы и скромны.
Дальнюю стену столовой прорезала продолговатая амбразура, в которой
мелькали белые халаты, но путь к амбразуре преграждала деревянная, до
пояса, загородка унылого серо-зеленого, как и вся столовая, цвета. Чтобы
забраться за загородку, надо было подойти к крашеной тетке, восседавшей на
табуретке перед фанерным коробом с прорезями, она брала талончики,
привередливо разглядывала их и опускала, как в почтовые ящики, в щелки
короба. Вместо них она выдавала дюралевые кругляши с цифрами - за них в
амбразуре давали первое, второе и третье, но еда была разная, видно в
зависимости от талончиков.
Взгромоздив на поднос свою долю, я выбрал свободное место за столиком
для четверых. Три стула уже были заняты: на одном сидела тощая, с
лошадиным лицом пионерка, класса так из шестого, два других занимали
пацаны постарше меня, но и помладше пионерки. Выглядели они гладко и
розовощеко, и я сразу понял, что пацаны гонят наперегонки - кто быстрее
съест свою порцию. Парни часто поглядывали друг на дружку, громко чавкали,
но молчали, ничего не говорили - состязание получалось молчаливое, будто,
тихо сопя, они перетягивали канат: кто кого? Я поглядел на них, наверное,
слишком внимательно и чересчур задумчиво, выражая своим взглядом сомнение
в умственном развитии пацанов, так что один из них оторвался от котлеты и
сказал мне невнятно, потому что рот у него был забит едой:
- Лопай, пока не получил по кумполу!
Я решил не спорить и принялся за еду, изредка поглядывая на гонщиков.
Нет, что ни говори, а еду эту можно было только так и прозвать -
дополнительное питание. Уж никак не основное! От кислых щей сводило скулы.
На второе мне полагалась овсянка с желтой лужицей растаявшего масла, а
овсянку я не любил еще с довоенных времен. Вот только третье обрадовало -
стакан холодного вкусного молока. Ржаную горбуху я доел с молоком.
Впрочем, я съел все - так полагалось, даже если еда, которую дают,
невкусная. Бабушка и мама всю мою сознательную жизнь настойчиво учили меня
всегда все съедать без остатка.
Доедал я один, когда и пионерка и пацаны ушли. Тот, который победил,
проходя мимо, больно щелкнул меня все-таки по стриженой голове, так что
молоком я запивал не только кусок ржаного хлеба, но еще и горький комок
обиды, застрявший в горле.
Перед этим, правда, был один момент, в котором я толком ничего не
понял, разобравшись во всем лишь на следующий день, через целые сутки.
Победив соперника, гладкий парень скатал хлебный шарик, положил его на
край стола и чуть отодвинулся. Задрав голову, пацаны посмотрели вверх, и
прямо на стол, точно по молчаливой команде, слетел воробей. Он схватил
хлебный кругляш и тут же убрался.
- Повезло ему, - хрипло сказал чемпион.
- Еще как! - подтвердил проигравший.
У чемпиона оставалась хлебная корка.
- Оставить? - спросил он приятеля.
- Шакалам? - возмутился тот. - Дай лучше воробьям!
Чемпион положил корку, но воробей, подлетевший тут же, не сумел

Посвящаю детям минувшей войны, их лишениям и вовсе не детским страданиям. Посвящаю нынешним взрослым, кто не разучился поверять свою жизнь истинами военного детства. Да светят всегда и не истают в нашей памяти те высокие правила и неумирающие примеры, – ведь взрослые всего лишь бывшие дети.

Вспоминая свои первые классы и милую сердцу учительницу, дорогую Анну Николаевну, я теперь, когда промчалось столько лет с той счастливой и горькой поры, могу совершенно определенно сказать: наставница наша любила отвлекаться.

Бывало, среди урока она вдруг упирала кулачок в остренький свой подбородок, глаза ее туманились, взор утопал в поднебесье или проносился сквозь нас, словно за нашими спинами и даже за школьной стеной ей виделось что-то счастливо-ясное, нам, конечно же, непонятное, а ей вот зримое; взгляд ее туманился даже тогда, когда кто-то из нас топтался у доски, крошил мел, кряхтел, шмыгал носом, вопросительно озирался на класс, как бы ища спасения, испрашивая соломинку, за которую можно ухватиться, – и вот вдруг учительница странно затихала, взор ее умягчался, она забывала ответчика у доски, забывала нас, своих учеников, и тихо, как бы про себя и самой себе, изрекала какую-нибудь истину, имевшую все же самое к нам прямое отношение.

– Конечно, – говорила она, например, словно укоряя сама себя, – я не сумею научить вас рисованию или музыке. Но тот, у кого есть божий дар, – тут же успокаивала она себя и нас тоже, – этим даром будет разбужен и никогда больше не уснет.

Или, зарумянившись, она бормотала себе под нос, опять ни к кому не обращаясь, что-то вроде этого:

– Если кто-то думает, будто можно пропустить всего лишь один раздел математики, а потом пойти дальше, он жестоко ошибается. В учении нельзя обманывать самого себя. Учителя, может, и обманешь, а вот себя – ни за что.

То ли оттого, что слова свои Анна Николаевна ни к кому из нас конкретно не обращала, то ли оттого, что говорила она сама с собой, взрослым человеком, а только последний осел не понимает, насколько интереснее разговоры взрослых о тебе учительских и родительских нравоучений, то ли все это, вместе взятое, действовало на нас, потому что у Анны Николаевны был полководческий ум, а хороший полководец, как известно, не возьмет крепость, если станет бить только в лоб, – словом, отвлечения Анны Николаевны, ее генеральские маневры, задумчивые, в самый неожиданный миг, размышления оказались, на удивление, самыми главными уроками.

Как учила она нас арифметике, русскому языку, географии, я, собственно, почти не помню, – потому видно, что это учение стало моими знаниями. А вот правила жизни, которые учительница произносила про себя, остались надолго, если не на век.

Может быть, пытаясь внушить нам самоуважение, а может, преследуя более простую, но важную цель, подхлестывая наше старание, Анна Николаевна время от времени повторяла одну важную, видно, истину.

– Это надо же, – говорила она, – еще какая-то малость – и они получат свидетельство о начальном образовании.

Действительно, внутри нас раздувались разноцветные воздушные шарики. Мы поглядывали, довольные, друг на дружку. Надо же, Вовка Крошкин получит первый в своей жизни документ. И я тоже! И уж, конечно, отличница Нинка. Всякий в нашем классе может получить – как это – свидетельство об образовании.

В ту пору, когда я учился, начальное образование ценилось. После четвертого класса выдавали особую бумагу, и можно было на этом завершить свое учение. Правда, никому из нас это правило не подходило, да и Анна Николаевна поясняла, что закончить надо хотя бы семилетку, но документ о начальном образовании все-таки выдавался, и мы, таким образом, становились вполне грамотными людьми.

– Вы посмотрите, сколько взрослых имеет только начальное образование! – бормотала Анна Николаевна. – Спросите дома своих матерей, своих бабушек, кто закончил одну только начальную школу, и хорошенько подумайте после этого.

Мы думали, спрашивали дома и ахали про себя: еще немного, и мы, получалось, догоняли многих своих родных. Если не ростом, если не умом, если не знаниями, так образованием мы приближались к равенству с людьми любимыми и уважаемыми.

– Надо же, – вздыхала Анна Николаевна, – какой-то год и два месяца! И они получат образование!

Кому она печалилась? Нам? Себе? Неизвестно. Но что-то было в этих причитаниях значительное, серьезное, тревожащее…

Сразу после весенних каникул в третьем классе, то есть без года и двух месяцев начально образованным человеком, я получил талоны на дополнительное питание.

Шел уже сорок пятый, наши лупили фрицев почем зря, Левитан каждый вечер объявлял по радио новый салют, и в душе моей ранними утрами, в начале не растревоженного жизнью дня, перекрещивались, полыхая, две молнии – предчувствие радости и тревоги за отца. Я весь точно напружинился, суеверно отводя глаза от такой убийственно-тягостной возможности потерять отца накануне явного счастья.

Вот в те дни, а точнее, в первый день после весенних каникул, Анна Николаевна выдала мне талоны на доппитание. После уроков я должен идти в столовую номер восемь и там пообедать.

Бесплатные талоны на доппитание нам давали по очереди – на всех сразу не хватало, – и я уже слышал про восьмую столовку.

Да кто ее не знал, в самом-то деле! Угрюмый, протяжный дом этот, пристрой к бывшему монастырю, походил на животину, которая распласталась, прижавшись к земле. От тепла, которое пробивалось сквозь незаделанные щели рам, стекла в восьмой столовой не то что заледенели, а обросли неровной, бугроватой наледью. Седой челкой над входной дверью навис иней, и, когда я проходил мимо восьмой столовой, мне всегда казалось, будто там внутри такой теплый оазис с фикусами, наверное, по краям огромного зала, может, даже под потолком, как на рынке, живут два или три счастливых воробья, которым удалось залететь в вентиляционную трубу, и они чирикают себе на красивых люстрах, а потом, осмелев, садятся на фикусы.

Такой мне представлялась восьмая столовая, пока я только проходил мимо нее, но еще не бывал внутри. Какое же значение, можно спросить, имеют теперь эти представления?

Хоть и жили мы в городе тыловом, хоть мама с бабушкой и надсаживались изо всех сил, не давая мне голодать, чувство несытости навещало по многу раз в день. Нечасто, но все-таки регулярно, перед сном, мама заставляла меня снимать майку и сводить на спине лопатки. Ухмыляясь, я покорно исполнял, что она просила, и мама глубоко вздыхала, а то и принималась всхлипывать, и когда я требовал объяснить такое поведение, она повторяла мне, что лопатки сходятся, когда человек худ до предела, вот и ребра у меня все пересчитать можно, и вообще у меня малокровие.

Я смеялся. Никакого у меня нет малокровия, ведь само слово означает, что при этом должно быть мало крови, а у меня ее хватало. Вот когда я летом наступил на бутылочное стекло, она хлестала, будто из водопроводного крана. Все это глупости – мамины беспокойства, и если уж говорить о моих недостатках, то я бы мог признаться, что у меня с ушами что-то не в порядке – частенько в них слышался какой-то дополнительный, кроме звуков жизни, легкий звон, правда, голова при этом легчала и вроде бы даже лучше соображала, но я про это молчал, маме не рассказывал, а то выдумает еще какую-нибудь одну дурацкую болезнь, например малоушие, ха-ха-ха!

Но это все чепуха на постном масле!

Главное, не покидало меня ощущение несытости. Вроде и наемся вечером, а глазам все еще что-нибудь вкусненькое видится – колбаска какая-нибудь толстенькая, с кругляшками сала, или, того хуже, тонкий кусочек ветчины со слезинкой какой-то влажной вкусности, или пирог, от которого пахнет спелыми яблоками. Ну да не зря поговорка есть про глаза ненасытные. Может, вообще в глазах какое-то такое нахальство есть – живот сытый, а глаза все еще чего-то просят.

Альберт Лиханов

Последние холода

Посвящаю детям минувшей войны, их лишениям и вовсе не детским страданиям. Посвящаю нынешним взрослым, кто не разучился поверять свою жизнь истинами военного детства. Да светят всегда и не истают в нашей памяти те высокие правила и неумирающие примеры, – ведь взрослые всего лишь бывшие дети.

Вспоминая свои первые классы и милую сердцу учительницу, дорогую Анну Николаевну, я теперь, когда промчалось столько лет с той счастливой и горькой поры, могу совершенно определенно сказать: наставница наша любила отвлекаться.

Бывало, среди урока она вдруг упирала кулачок в остренький свой подбородок, глаза ее туманились, взор утопал в поднебесье или проносился сквозь нас, словно за нашими спинами и даже за школьной стеной ей виделось что-то счастливо-ясное, нам, конечно же, непонятное, а ей вот зримое; взгляд ее туманился даже тогда, когда кто-то из нас топтался у доски, крошил мел, кряхтел, шмыгал носом, вопросительно озирался на класс, как бы ища спасения, испрашивая соломинку, за которую можно ухватиться, – и вот вдруг учительница странно затихала, взор ее умягчался, она забывала ответчика у доски, забывала нас, своих учеников, и тихо, как бы про себя и самой себе, изрекала какую-нибудь истину, имевшую все же самое к нам прямое отношение.

– Конечно, – говорила она, например, словно укоряя сама себя, – я не сумею научить вас рисованию или музыке. Но тот, у кого есть божий дар, – тут же успокаивала она себя и нас тоже, – этим даром будет разбужен и никогда больше не уснет.

Или, зарумянившись, она бормотала себе под нос, опять ни к кому не обращаясь, что-то вроде этого:

– Если кто-то думает, будто можно пропустить всего лишь один раздел математики, а потом пойти дальше, он жестоко ошибается. В учении нельзя обманывать самого себя. Учителя, может, и обманешь, а вот себя – ни за что.

То ли оттого, что слова свои Анна Николаевна ни к кому из нас конкретно не обращала, то ли оттого, что говорила она сама с собой, взрослым человеком, а только последний осел не понимает, насколько интереснее разговоры взрослых о тебе учительских и родительских нравоучений, то ли все это, вместе взятое, действовало на нас, потому что у Анны Николаевны был полководческий ум, а хороший полководец, как известно, не возьмет крепость, если станет бить только в лоб, – словом, отвлечения Анны Николаевны, ее генеральские маневры, задумчивые, в самый неожиданный миг, размышления оказались, на удивление, самыми главными уроками.

Как учила она нас арифметике, русскому языку, географии, я, собственно, почти не помню, – потому видно, что это учение стало моими знаниями. А вот правила жизни, которые учительница произносила про себя, остались надолго, если не на век.

Может быть, пытаясь внушить нам самоуважение, а может, преследуя более простую, но важную цель, подхлестывая наше старание, Анна Николаевна время от времени повторяла одну важную, видно, истину.

– Это надо же, – говорила она, – еще какая-то малость – и они получат свидетельство о начальном образовании.

Действительно, внутри нас раздувались разноцветные воздушные шарики. Мы поглядывали, довольные, друг на дружку. Надо же, Вовка Крошкин получит первый в своей жизни документ. И я тоже! И уж, конечно, отличница Нинка. Всякий в нашем классе может получить – как это – свидетельство об образовании.

В ту пору, когда я учился, начальное образование ценилось. После четвертого класса выдавали особую бумагу, и можно было на этом завершить свое учение. Правда, никому из нас это правило не подходило, да и Анна Николаевна поясняла, что закончить надо хотя бы семилетку, но документ о начальном образовании все-таки выдавался, и мы, таким образом, становились вполне грамотными людьми.

– Вы посмотрите, сколько взрослых имеет только начальное образование! – бормотала Анна Николаевна. – Спросите дома своих матерей, своих бабушек, кто закончил одну только начальную школу, и хорошенько подумайте после этого.

Мы думали, спрашивали дома и ахали про себя: еще немного, и мы, получалось, догоняли многих своих родных. Если не ростом, если не умом, если не знаниями, так образованием мы приближались к равенству с людьми любимыми и уважаемыми.

– Надо же, – вздыхала Анна Николаевна, – какой-то год и два месяца! И они получат образование!

Кому она печалилась? Нам? Себе? Неизвестно. Но что-то было в этих причитаниях значительное, серьезное, тревожащее…

Сразу после весенних каникул в третьем классе, то есть без года и двух месяцев начально образованным человеком, я получил талоны на дополнительное питание.

Шел уже сорок пятый, наши лупили фрицев почем зря, Левитан каждый вечер объявлял по радио новый салют, и в душе моей ранними утрами, в начале не растревоженного жизнью дня, перекрещивались, полыхая, две молнии – предчувствие радости и тревоги за отца. Я весь точно напружинился, суеверно отводя глаза от такой убийственно-тягостной возможности потерять отца накануне явного счастья.

Вот в те дни, а точнее, в первый день после весенних каникул, Анна Николаевна выдала мне талоны на доппитание. После уроков я должен идти в столовую номер восемь и там пообедать.

Бесплатные талоны на доппитание нам давали по очереди – на всех сразу не хватало, – и я уже слышал про восьмую столовку.

Да кто ее не знал, в самом-то деле! Угрюмый, протяжный дом этот, пристрой к бывшему монастырю, походил на животину, которая распласталась, прижавшись к земле. От тепла, которое пробивалось сквозь незаделанные щели рам, стекла в восьмой столовой не то что заледенели, а обросли неровной, бугроватой наледью. Седой челкой над входной дверью навис иней, и, когда я проходил мимо восьмой столовой, мне всегда казалось, будто там внутри такой теплый оазис с фикусами, наверное, по краям огромного зала, может, даже под потолком, как на рынке, живут два или три счастливых воробья, которым удалось залететь в вентиляционную трубу, и они чирикают себе на красивых люстрах, а потом, осмелев, садятся на фикусы.

Такой мне представлялась восьмая столовая, пока я только проходил мимо нее, но еще не бывал внутри. Какое же значение, можно спросить, имеют теперь эти представления?

Хоть и жили мы в городе тыловом, хоть мама с бабушкой и надсаживались изо всех сил, не давая мне голодать, чувство несытости навещало по многу раз в день. Нечасто, но все-таки регулярно, перед сном, мама заставляла меня снимать майку и сводить на спине лопатки. Ухмыляясь, я покорно исполнял, что она просила, и мама глубоко вздыхала, а то и принималась всхлипывать, и когда я требовал объяснить такое поведение, она повторяла мне, что лопатки сходятся, когда человек худ до предела, вот и ребра у меня все пересчитать можно, и вообще у меня малокровие.

Я смеялся. Никакого у меня нет малокровия, ведь само слово означает, что при этом должно быть мало крови, а у меня ее хватало. Вот когда я летом наступил на бутылочное стекло, она хлестала, будто из водопроводного крана. Все это глупости – мамины беспокойства, и если уж говорить о моих недостатках, то я бы мог признаться, что у меня с ушами что-то не в порядке – частенько в них слышался какой-то дополнительный, кроме звуков жизни, легкий звон, правда, голова при этом легчала и вроде бы даже лучше соображала, но я про это молчал, маме не рассказывал, а то выдумает еще какую-нибудь одну дурацкую болезнь, например малоушие, ха-ха-ха!

Но это все чепуха на постном масле!

Главное, не покидало меня ощущение несытости. Вроде и наемся вечером, а глазам все еще что-нибудь вкусненькое видится – колбаска какая-нибудь толстенькая, с кругляшками сала, или, того хуже, тонкий кусочек ветчины со слезинкой какой-то влажной вкусности, или пирог, от которого пахнет спелыми яблоками. Ну да не зря поговорка есть про глаза ненасытные. Может, вообще в глазах какое-то такое нахальство есть – живот сытый, а глаза все еще чего-то просят.

Герою повести Коле ещё повезло во время войны, ведь, хотя отец на фронте, дома заботливые мама и бабушка. Семья не голодает, он хорошо одет и обут, мальчик ходит в школу, но там-то он сталкивается с несчастными детьми. В столовой он делит свою порцию с желтолицым Вадькой, вскоре того бьют ребята за то, что он ворует хлеб. Только Коля помогает голодающему, ведь Вадька с сестрой умирают от голода. Отец погиб, мать в больнице, им приходится самим как-то выживать. Коля, его мама и бабушка, хотя последняя не сразу, помогают несчастным. В день Победы детям сообщают, что их мать умерла, а после отправляют в детский дом.

Главная мысль рассказа

В повести, хотя она и показывает события военного тыла, самое важное – военное эхо. Победа не всё стирает, не все раны, особенно психологические, легко и быстро затягиваются, уже не вернуть тех, кто погиб. Важно помнить ужасы войны, не допускать её снова.

Читать краткое содержание Лиханов Последние холода

Сначала у героя всё хорошо, Коля обычный мальчик, даже учится с удовольствием. Ребёнок восхищен «генеральским умом» его учительницы Анны Николаевны. Она учила их «не в лоб», не назиданиями, а как бы манёврами… Исподволь, даже не обращаясь к ученикам, сообщая им важнейшие истины.

Грянула война. В столовой Коля встречает изголодавших детей. Герой не сразу понимает просьбу истощённого мальчика Вадьки, но делится своей едой. Да, Вадька ворует хлеб у младших, его бьют старшие, но он делает это, чтобы накормить голодную сестру. Сам Вадька падает в голодный обморок!

Пораженный страданиями сверстника, Коля отдаёт ему куртку, старается накормить. Его мама узнаёт о несчастных детях. Пряча слёзы, она несёт последние продукты, вопреки бабушке, несчастным, помогает с уборкой, передаёт его сестре все хозяйские хитрости. Все ждут Победу…

Передано ощущение дня Победы, когда тротуары стали «смешны». То есть люди шли прямо по дороге, чтобы видеть улыбки друг друга, поздравлять, пожимать руки. Но в этот день радостно не всем, сегодня Вадьке и сестре сообщили о смерти матери. Им придётся отправиться в детский дом.

Коля пробовал поддерживать отношения с приятелем, но тот слишком горд, это оказывается очень трудным делом. В итоге, Николай записывает свои воспоминания о тех событиях.

Да, боевые действия кончились, но голод, разрушения, слёзы ещё долго остаются на земле. Именно учительница Анна Николаевна просит класс не забывать об ужасах войны, передать эту память своим детям и внукам.

Картинка или рисунок Последние холода

Другие пересказы для читательского дневника

  • Краткое содержание Шукшин Критики

    Несмотря на небольшой объем произведения Василия Шукшина-Критики, автор удачно описывает момент из жизни деда и маленького внуку, показывая их характер и донося смысл до читателя. Рассказ начинается с описания главных героев, был дед, ему было 73 года

  • Краткое содержание Корнель Гораций

    В очень далекие времена, когда еще не существовало ныне самых развитых стран, было два основных государства, Рим и Альба и были они союзниками и торговыми партнерами

  • Краткое содержание Казус Кукоцкого Улицкая

    В книге рассказана история жизни доктора Кукоцкого. Павел Алексеевич, будучи потомственным врачом, специализировался на гинекологии. Ему отлично давалась диагностика, ведь доктор обладал интуицией и способностью видеть больные органы своих пациентов.

  • Краткое содержание Куприн Изумруд

    Рассказ Изумруд является одним из лучших произведений Александра Куприна в котором в главных ролях выступают животные. Рассказ раскрывает тему несправедливости окружающего мира, наполненного завистью и жестоким отношением

  • Краткое содержание Голубая книга Зощенко

    Произведение Голубая книга было написано по просьбе Горького. Книга рассказывает об обычной бытовой жизни простых людей, состоит она из новелл и написана простым и обычным языком наполненным жаргонизмами.

Альберт Лиханов

Последние холода

Посвящаю детям минувшей войны, их лишениям и вовсе не детским страданиям. Посвящаю нынешним взрослым, кто не разучился поверять свою жизнь истинами военного детства. Да светят всегда и не истают в нашей памяти те высокие правила и неумирающие примеры, – ведь взрослые всего лишь бывшие дети.

Вспоминая свои первые классы и милую сердцу учительницу, дорогую Анну Николаевну, я теперь, когда промчалось столько лет с той счастливой и горькой поры, могу совершенно определенно сказать: наставница наша любила отвлекаться.

Бывало, среди урока она вдруг упирала кулачок в остренький свой подбородок, глаза ее туманились, взор утопал в поднебесье или проносился сквозь нас, словно за нашими спинами и даже за школьной стеной ей виделось что-то счастливо-ясное, нам, конечно же, непонятное, а ей вот зримое; взгляд ее туманился даже тогда, когда кто-то из нас топтался у доски, крошил мел, кряхтел, шмыгал носом, вопросительно озирался на класс, как бы ища спасения, испрашивая соломинку, за которую можно ухватиться, – и вот вдруг учительница странно затихала, взор ее умягчался, она забывала ответчика у доски, забывала нас, своих учеников, и тихо, как бы про себя и самой себе, изрекала какую-нибудь истину, имевшую все же самое к нам прямое отношение.

– Конечно, – говорила она, например, словно укоряя сама себя, – я не сумею научить вас рисованию или музыке. Но тот, у кого есть божий дар, – тут же успокаивала она себя и нас тоже, – этим даром будет разбужен и никогда больше не уснет.

Или, зарумянившись, она бормотала себе под нос, опять ни к кому не обращаясь, что-то вроде этого:

– Если кто-то думает, будто можно пропустить всего лишь один раздел математики, а потом пойти дальше, он жестоко ошибается. В учении нельзя обманывать самого себя. Учителя, может, и обманешь, а вот себя – ни за что.

То ли оттого, что слова свои Анна Николаевна ни к кому из нас конкретно не обращала, то ли оттого, что говорила она сама с собой, взрослым человеком, а только последний осел не понимает, насколько интереснее разговоры взрослых о тебе учительских и родительских нравоучений, то ли все это, вместе взятое, действовало на нас, потому что у Анны Николаевны был полководческий ум, а хороший полководец, как известно, не возьмет крепость, если станет бить только в лоб, – словом, отвлечения Анны Николаевны, ее генеральские маневры, задумчивые, в самый неожиданный миг, размышления оказались, на удивление, самыми главными уроками.

Как учила она нас арифметике, русскому языку, географии, я, собственно, почти не помню, – потому видно, что это учение стало моими знаниями. А вот правила жизни, которые учительница произносила про себя, остались надолго, если не на век.

Может быть, пытаясь внушить нам самоуважение, а может, преследуя более простую, но важную цель, подхлестывая наше старание, Анна Николаевна время от времени повторяла одну важную, видно, истину.

– Это надо же, – говорила она, – еще какая-то малость – и они получат свидетельство о начальном образовании.

Действительно, внутри нас раздувались разноцветные воздушные шарики. Мы поглядывали, довольные, друг на дружку. Надо же, Вовка Крошкин получит первый в своей жизни документ. И я тоже! И уж, конечно, отличница Нинка. Всякий в нашем классе может получить – как это – свидетельство об образовании.

В ту пору, когда я учился, начальное образование ценилось. После четвертого класса выдавали особую бумагу, и можно было на этом завершить свое учение. Правда, никому из нас это правило не подходило, да и Анна Николаевна поясняла, что закончить надо хотя бы семилетку, но документ о начальном образовании все-таки выдавался, и мы, таким образом, становились вполне грамотными людьми.

– Вы посмотрите, сколько взрослых имеет только начальное образование! – бормотала Анна Николаевна. – Спросите дома своих матерей, своих бабушек, кто закончил одну только начальную школу, и хорошенько подумайте после этого.

Мы думали, спрашивали дома и ахали про себя: еще немного, и мы, получалось, догоняли многих своих родных. Если не ростом, если не умом, если не знаниями, так образованием мы приближались к равенству с людьми любимыми и уважаемыми.

– Надо же, – вздыхала Анна Николаевна, – какой-то год и два месяца! И они получат образование!

Кому она печалилась? Нам? Себе? Неизвестно. Но что-то было в этих причитаниях значительное, серьезное, тревожащее…

* * *

Сразу после весенних каникул в третьем классе, то есть без года и двух месяцев начально образованным человеком, я получил талоны на дополнительное питание.

Шел уже сорок пятый, наши лупили фрицев почем зря, Левитан каждый вечер объявлял по радио новый салют, и в душе моей ранними утрами, в начале не растревоженного жизнью дня, перекрещивались, полыхая, две молнии – предчувствие радости и тревоги за отца. Я весь точно напружинился, суеверно отводя глаза от такой убийственно-тягостной возможности потерять отца накануне явного счастья.

Вот в те дни, а точнее, в первый день после весенних каникул, Анна Николаевна выдала мне талоны на доппитание. После уроков я должен идти в столовую номер восемь и там пообедать.

Бесплатные талоны на доппитание нам давали по очереди – на всех сразу не хватало, – и я уже слышал про восьмую столовку.

Да кто ее не знал, в самом-то деле! Угрюмый, протяжный дом этот, пристрой к бывшему монастырю, походил на животину, которая распласталась, прижавшись к земле. От тепла, которое пробивалось сквозь незаделанные щели рам, стекла в восьмой столовой не то что заледенели, а обросли неровной, бугроватой наледью. Седой челкой над входной дверью навис иней, и, когда я проходил мимо восьмой столовой, мне всегда казалось, будто там внутри такой теплый оазис с фикусами, наверное, по краям огромного зала, может, даже под потолком, как на рынке, живут два или три счастливых воробья, которым удалось залететь в вентиляционную трубу, и они чирикают себе на красивых люстрах, а потом, осмелев, садятся на фикусы.

Такой мне представлялась восьмая столовая, пока я только проходил мимо нее, но еще не бывал внутри. Какое же значение, можно спросить, имеют теперь эти представления?

Хоть и жили мы в городе тыловом, хоть мама с бабушкой и надсаживались изо всех сил, не давая мне голодать, чувство несытости навещало по многу раз в день. Нечасто, но все-таки регулярно, перед сном, мама заставляла меня снимать майку и сводить на спине лопатки. Ухмыляясь, я покорно исполнял, что она просила, и мама глубоко вздыхала, а то и принималась всхлипывать, и когда я требовал объяснить такое поведение, она повторяла мне, что лопатки сходятся, когда человек худ до предела, вот и ребра у меня все пересчитать можно, и вообще у меня малокровие.

Я смеялся. Никакого у меня нет малокровия, ведь само слово означает, что при этом должно быть мало крови, а у меня ее хватало. Вот когда я летом наступил на бутылочное стекло, она хлестала, будто из водопроводного крана. Все это глупости – мамины беспокойства, и если уж говорить о моих недостатках, то я бы мог признаться, что у меня с ушами что-то не в порядке – частенько в них слышался какой-то дополнительный, кроме звуков жизни, легкий звон, правда, голова при этом легчала и вроде бы даже лучше соображала, но я про это молчал, маме не рассказывал, а то выдумает еще какую-нибудь одну дурацкую



← Вернуться

×
Вступай в сообщество «shango.ru»!
ВКонтакте:
Я уже подписан на сообщество «shango.ru»